он прям почувствовал это, – вот тогда он вдруг с ужасом подумал: “Боже, что я делаю?! Зачем я согласился на это?! Я же добровольно лёг на стол! Он кость мне режет, сука?! Выпустите меня, я с ума сошёл, это же морда, ведь всё видно будет, какой ужас!” – и он хотел всё это закричать и вырваться из-под ножа, но как-то вытерпел …
Операция прошла успешно, а потом быстро всё затянуло на морде, он даже и не помнит, как это было, помоложе был, поди, легче перенёс всё … Десять лет прошло – не шутка.
– Операция уже прошла, – повторила его слова, как робот, медсестра, достала тряпку и стала протирать подоконник.
За окном на карнизе сидели голуби – и мурчали, как коты довольные на солнце. Был апрель, весна, солнце, но снег ещё не таял.
– А сколько она шла? – спросил Миша.
Медсестра стояла у окна к нему спиной – и сказала будто не ему, а в окно голубям:
– Три часа, – потом крикнула и замахнулась тряпкой на голубей: – Кыш! Ишь?!
Тётка голубям, поди, завидовала, что вот – весна, они там трахаются, а она – нет, не дано таким толстым …
“Какая она страшная, – подумал Миша и засмеялся. – Работает в клинике пластической хирургии, а себе подтяжку сделать не может, а? Сапожник без сапог …”
Когда медсестра ушла, Миша выпростал руку из-под одеяла, посмотрел на красное пятнышко на руке, куда она укол ставила, взял с тумбочки зеркало и стал рассматривать себя, скалить зубы, растягивать пальцами щёки – и тихо себе самому улыбался: я сделал это!
…Узбек всё говорил по телефону про обрезание, и если в начале он говорил неуверенно, то теперь в его вранье стала проявляться логика: главные слова выделялись, не главные – опускались. Работающие на радио с лёта определяют это.
Теперь Узбек стал говорить про религию настойчивее, хотя, надо полагать, только что, на кровати после операции, он и уверовал в ислам. Он повторял – мол, наши предки, то-сё, “Ураза-Байрам”, мешал всё в кучу: про мечети, про степи и коней, и, как Миша понял, Узбек был такой правоверный, что ни одного слова по вере не знал, кроме как “салям алейкум”.
Смешно. Это как бывшие коммуняки – побежали в церковь, и давай стоять со свечкой в руках и делать фото для инстаграма, но сами не знают, как креститься правильно, и не выучили наизусть ни строчки из молитвы.
Был у Миши один знакомый режиссёр, который мог пить и рассказывать до середины ночи анекдоты про блядей, а потом вдруг хлопал себя по лбу и говорил:
– Ой, бля, завтра ведь Чистый четверг! Мне в шесть утра на службу, бля, в церковь! – и бежал сломя голову спать.
Циники чёртовы и лгунишки.
Мише становилось всё веселее, но веселье его было – злое: наркоз отходил, и потому всё вокруг было уже не только смешно, но и противно, даже эти голуби за окном были и смешными, и дурными, черти сизые … Кстати, а почему никто никогда не видел маленьких голубей-птенцов? Они их куда-то прячут? И появляются потом уже сразу взрослые голуби среди лета, уже с перьями и с хвостами враскоряку. Как странно, а?
Мише было всё смешно: и трещина на потолке (она напоминала карту Африки), и кружка с чаем на тумбочке … Железная кружка была будто из тюрьмы или с забастовки шахтёров: такими кружками и касками они обычно стучат по земле, – и это было смешно Мише.
Стол в углу стоял, а на нём белая простынка – словно там собрались на столе пеленать младенцев, – и это было жутко смешно: какие тут младенцы?!
И стул с кривыми ногами стоял – на него вообще невозможно было смотреть без смеха: а почему тут один стул, а не два, а не десять? И вот вопрос: а сюда пускают посетителей проведать больных, с огурцами свежими, с сеткой мандаринок или бананов или с жареной курицей, приходят сюда плачущие родственники? Ну, не плачущие – не умирают же тут, а просто сморщенные и грустные посетители – приходят? Не пускают их, поди? Тут ведь долго не держат никого: морду подшили, деньги заплатил – всё, свободен, иди домой и лечи там свою кожу старую, нечего тут валяться, на голубей и на Африку смотреть.
Мише становилось всё веселее, и он решил заговорить с соседом по палате. А что такого? Не в трамвае ведь едем на работу утром, а, так сказать, в одной лодке плывём.
– Ну, и куда вот теперь, кому вот эту вот красоту? – громко, с вызовом начал он разговор; и непонятно было – про свою “красоту” он это говорил или про Узбека.
“Обрезанный” на кровати пошевелился, помолчал, понял подтекст и всю глубину вопроса и ответил без восточной хитрожопости и тонкости:
– А вам? – так же с вызовом, вопросом на вопрос, ответил Узбек.
– Ну, и мне, – согласился Миша, но решил смягчить разговор – и, вздохнув, продолжил: – А мне противно самому стало смотреть на себя в зеркало. Вот я и решил смастрячить что-то на лице хорошее, красивое …
– Ну, и мне – тоже. Себе. Как и вам.
– …А ещё у меня муж молодой, – наркоз отходил-отходил, и Мише захотелось барагозить – вот он и ляпнул то, что и в голову не могло прийти секунду назад.
А что? Чужие люди, через полдня или день разойдёмся, “навру с три короба, пусть удивляются, вагончик тронется, вагончик тронется, а он – останется!”.
Ему было просто весело, он смотрел в потолок на Африку, и негры там косили траву, трын-траву на поляне, и гуляли среди баобабов, и пили кокосовое молоко, и носили автоматы, и всё время делали перевороты в Аддис-Абебе, или как там она называлась, та страна и тот город в чёрной Африке.
Узбек ответил не сразу; он полусидел-полулежал на кровати, подоткнув подушку под могучую спину: он был широким, как шкаф, мужиком, не худышкой.
– Ну, и мне – для мужа, – сказал, наконец.
– Понятно.
– Что понятно?
– Всё понятно, – сказал Миша Африке, всем чернокожим и угнетённым народам, и улыбнулся.
– Молодой? – вдруг спросил Узбек.
– Я? Да, – быстро ответил Миша.
– Нет, муж у вас – молодой?
– Да. И муж у меня молодой, и я молодой. Мы все молодые. Коммунизм – это молодость мира, и его возводить молодым.
– Ну и прекрасно.
– А у вас? Молодой? Студент, надо полагать?
– Надо полагать.
– Да я уж понял, что студент. Палата маленькая, всё слышно, прошу прощения … Но как же религия?